Сайт Геннадия Мирошниченко

genmir2@yandex.ru или poetbrat@yandex.ru

Навигация в наших сайтах осуществляется через тематическое меню:

Общее содержание ресурсов Геннадия Мира

Портал Духовных концепций

* Содержание Портала genmir.ru * Текущие новости

* Книги Геннадия Мира. Содержание

Поиск


В Google

В genmir.ru

Содержание некоторых тематических блоков:

* Доска Объявлений

* Текущие новости

* Критериальное

* Содержание литературных страниц ресурсов Геннадия Мира

* Наша музыка

* Наши Конкурсы, Проекты, журналы и альманахи

* Победители наших Конкурсов

* Правила

* Мы готовы создать Вам сайт в составе нашего ресурса

Служебные страницы:

* Рассылки новостей ресурсов Геннадия Мира

* Погода и курс валют

* Пожертвования

* Ссылки

* Наши кнопки

Геннадий Мирошниченко (Г. Мир)

ПОРТРЕТ

повесть

1

Художник Павел Ильич Максимов, отец и муж, внезапно влюбился. На исходе двух десятков лет супружеской жизни он снова встретил ту, в идеал которой жена его уже перестала вписываться. Идеал звали Катюшей.

Катюша жила одна в отдельной двухкомнатной квартире, мечтала выйти замуж, тянулась к мужчинам, но почему-то их боялась, и, может быть, поэтому привлекали её в большинстве своём мужчины женатые. Тихие, ровные, успокоенные другими женщинами, они смотрели на Катюшу преданными, добрыми глазами, почти не моргая. Про себя она их называла телятами, и всё это очень нравилось ей. Энергия в ней плескала через край, металась, как вода в бочке при раскачивании. Её живость оглушала, обволакивала такого телёнка чем-то томным и приятно таинственным. Катюша мгновенно улавливала своей душой любые изменения в его настроении, тут же переключалась, то подыгрывая ему, то недовольно дуя губки, и эти смены в поведении делали её похожей на большого, чувствительного и обиженного ребёнка. Каждому казалось, что ей нужна помощь, и поэтому многие пытались одарить её благодеяниями, но Катя, играя с ними в эту игру, растравляя и незаметно приманивая их своею нарочитой беспомощностью, не спешила воспользоваться открывающимися ей навстречу душами - её дар предоставлял ей неограниченные возможности выбора. Немало могла бы она поведать о том, когда и какую выгоду имела от общения cо своими добровольными спасителями. Рыцарство и отступничество их щедро вознаграждались ею созданием призрачных картин-ошущений, талантливых творений её кошачьего обаяния, преподносимого в оправе мурлыкающих интонаций и плохо скрытого смысла намёков.

Дальше этого, однако, её отношения с мужчинами не заходили - кроме случаев исключительных и редких, она была безвредной, хотя и очень привлекательной женщиной.

В душе своей она имела одну, хорошо ею ощущаемую, непробиваемую, скорлупу, за которую уже никого из посторонних не допускала - ни тихих, ни громких. Последние были отталкивающе неприятны ей своим зажиревшим самодовольством, звериным напором и ослеплявшей их самоуверенностью. Или ей так казалось, но почти все неженатые, вращающиеся вокруг неё, были такими. Те же, кто не относился ни к тихим, ни к громким, в понимании Катюши были ущербными, и никакой ценности для неё не представляли.

Там, за этой скорлупой, она была чиста и стыдлива, просила у самой себя прощения и часто не вымаливала его, плакала от любви и одиночества, примирить которые было выше её сил. Неудовлетворённое чувство жило в ней бурно, требуя выхода. Но годы шли, а предмет её любви не отыскивался. Она становилась менее строгой с возможными претендентами на своё сердце, и всё же... Неутолённость росла пропорционально падению требовательности.

Павла Ильича Максимова она знала и раньше, давно, когда он ещё был молодым и настолько неизвестным художником, что о нём не упоминали в газетах и не показывали по телевизору. Он был незаметен, а Катюша - молода. Она едва только выскочила замуж за всеми уважаемого преподавателя университета, полного, лысого, лет на десять её старше и по уши влюблённого в свою очаровательную, непоседливую жену. Про себя она, усмехаясь, называла его Буддой.

У них родилась дочь, дома стоял детский крик и пахло пелёнками. Но это не мешало Кате делать такое, что не относилось к непосредственным обязанностям жены и матери. Она регулярно посещала молодёжный клуб любителей искусств и очень любила дискутировать в нём, шаловливо наскакивая на своих оппонентов. Дочь в это время оставалась с мужем. Она не могла жить, не ощущая собственного причастия к великим тайнам человечества. Спала она тогда часа по четыре в сутки, на мужа в своих делах почти не надеялась и никогда не терялась.

Она гордилась собою, как может гордиться собой любая умная женщина, познавшая силу своего ума. И это часто выручало её при встречах с особенно назойливыми поклонниками, но и несло в себе опасность самолюбования и преувеличенного кокетства.

Со времён диспутов Павел Ильич не врезался в её память, и с тех пор она прочно забыла его. Упоминание его имени в кругу её друзей перестало ассоциироваться в ее сознании с тем Павлом Ильичём, Пашей, которого когда-то знала и с которым сиживала рядом во время шумных диспутов.

Но молодость проходит, прошло и время диспутов.

Золотой характер не избавлял её от мнительности. Многое в своих отношениях с мужем, не всегда гладких по причине его инертности, особенно в интимной их стороне, она воспринимала очень болезненно. Все накопившиеся обиды она долго держала в себе, за той самой скорлупой, но все чаще и чаше, внутренне усмехаясь, признавалась перед собой в отсутствии любви к нему. Но боль и отчаяние от неравного в своём равнодушии брака сделали своё дело - они сначала подточили, а потом и совсем сломали её былую уверенность в его любви. Он стал казаться ей средним - ни тихим, ни громким - и дальше определённых супружеских сцен в своих отношениях к ней уже не шёл - ни цветов, ни внимания, ни одержимости дождаться от него она не могла. Помощь его по хозяйству была минимальной. «Господи, неужели есть другие мужья!», - думала она иногда, гладя, как он. нехотя отрываясь от своих книг и журналов, с недовольной гримасой чинит ей самое необходимое. Его манера дурацки пожимать при этом плечами и вздыхать по-бабьи бесила её – «Будда. От молитвы, видите ли, оторвали его!», - но она гасила вспышки гнева тут же, лишь осознавая их появление, не давая пожару захлестнуть её. И всё чаше и чаще сама копалась в утюге, вкручивала лампочки и вбивала гвозди.

Но кончается всё. Кончилось и это.

Когда заболела дочь, тяжело и надолго, мучительные переживания на короткое время отступились от неё. Она возила дочь на консультации, лечила её всем, что могла достать, а доставала всё, что ей советовали, научилась профессионально делать массаж и изводила им и её, и себя. Устроившись на временную работу, она отдавала всю себя своему ребёнку. Муж только вздыхал, глядя на неё виновато и кротко, постанывая, ворочался то ночам, подолгу не давая ей уснуть, и болел, не смертельно, но часто.

Терпенье её кончилось, она сказала ему всё, и они разошлись.

Два года после развода Катя мучилась, переживая разрыв, болела сама, но потом успокоилась и отошла.

С тех пор утекло много воды. Дочь почти не вспоминала о своей болезни, разве что в разговоре, чтобы подчеркнуть время действия: «Когда я болела...». Сама Катя тоже была заряжена на будущее, на веселье и общение, но природная жажда заботы о ближнем, как бы необходимость постоянного тренинга этой заботы, из-под которой дочь уже выскользнула, нестерпимое желание отдать всю себя любимому человеку жили в ней ностальгически остро, и в последнее время от этого становилось ей совершенно невыносимо.

Дочь выросла и, хотя ей было только восемнадцать, уже вышла замуж, жила теперь отдельно, время от времени навещая мать и жалея её.

Но Катя этой жалости не принимала. «Какая я ещё молодая!», - рассматривая в зеркале своё лицо, восхищалась она, но небольшие морщинки, появившиеся со временем на шее, гасили эмоции и наводили на другие мысли.

Действительно, она выглядела прекрасно. Рядом с дочкой никто не мог дать ей те тридцать восемь, которые она уже носила за собой. Даже вблизи мать и дочь казались подругами или сестрами. Бывало, что и от тяжких переживаний спасало её любование собой.

Долгое время Катя любила шумные, гомонящие компании и острые ситуации, когда можно было во всём блеске проявить свою умственную ловкость. Но вдруг потянуло её к оставленному на долгие годы увлечению. С грустным умилением она стала вспоминать далёкие времена. Приобщение к великим тайнам человечества прервалось на долгие годы. И теперь Катюша от осознания этого страдала, часть её бытия стала казаться ей пустой и неудовлетворённой. Она опять начала рыться в книгах, каталогах, подолгу и с наслаждением рассматривала имеющиеся у неё коллекции репродукций.

Она вновь стала посещать выставки, и там, на одной из них, и встретила Павла Ильича, ею забытого, и оттого, как оказалось, совершенно неожиданного.

Максимов, в отличие от неё, частенько с грустью вспоминал их прошлые, слишком обеднённые и чувствами, и мыслями, редкие беседы. И то, как однажды, поздним осенним вечером он провожал её домой, и то сладостное ощущение от близости Катюши, возникшее в нём тогда и оставшееся на всю жизнь. И ту, прежнюю, Катю, добродушно-уверенную в себе, собранную в тугой внутренний комок постоянно пульсирующих нервов, с идущими во все стороны от неё лучами искрящейся энергии, от которой всё, что попадало в её окружение, светилось и улыбалось, становилось умнее и здоровей.

Полюбил он её ещё в те незапамятные времена, понял это, ей ничего не сказал, даже не старался казаться более к шей внимательным, с разговорами не приставал, ни разу не намекнул, лишь всё про неё узнал и перестрадал тихо, никого не посвящая в свою тайну

Несколько раз он пытался по памяти написать её портрет, но чувство захлёстывало, мешало, необходимо было остыть от него. Но желанная успокоенность со временем не приходила, чего-то не хватало, и, наконец, он оставил всякие попытки.

Он был наслышан о её жизненных изменениях и, не осознавая до конца своего внутреннего желания, всю жизнь готовился к предстоящей с нею встрече.

И вот она состоялась.

2

На эту выставку Катюша пошла в воскресенье, заранее подготовившись к праздничной обстановке гудящего негромко зала и предвкушая удовольствие от нескольких часов созерцания.

Максимов, впервые за столько дет вдруг увидевший её в зале, одухотворённую и по-прежнему такую же необычайно собранную, слишком спокойно и как-то даже отчуждённо и холодно понял, что мучиться он больше не будет и подойдёт к ней сегодня, сейчас. Он с трудом смог дождаться, когда она обошла половину экспозиции и сбоку медленно приблизился к ней.

- Здравствуйте, Катя, - тихо сказал он.

Катюша удивленно подняла сначала брови, потом лицо и, всё ещё находясь в состоянии нирваны, всем телом повернулась к нему.

- Вы? - узнавая и не узнавая одновременно, только и могла вымолвить она, как застигнутый врасплох шалун, во внезапно охватившем её смятении.

Он смотрел на неё и что-то говорил, совсем необязательное, условное, и Катюша тоже говорила, и ей было приятно, что художник, выставивший здесь свои картины, беседует с нею и она может ответить ему и даже, кажется, сказать что-то по делу, по существу, и, возможно, не так уж и мало. Но не только это ощутила Катюша. Её гипнотизировал - она чувствовала, как слабеет, - внимательный взгляд его голубоватых грустных глаз, взгляд, подсознательно изучающий будущую модель, - привычка, в отдельные моменты, может быть, и назойливая, но деться от которой Максимову было некуда.

Сейчас Максимов не думал об этом, он просто смотрел на Катю и не мог понять, почему так долго они не встречались. У него уже серебрились виски и одна прядь спереди, будто он нечаянно провёл в этом месте кистью с белилами и, не заметив, не смыл, морщинки появились под глазами от постоянной работы по ночам, да и вообще многое уже говорило о том, что юность его осталась далеко позади, и с этим тоже ничего нельзя было поделать. Лишь фигура его по-прежнему была легка, подвижна, и было видно, что он не чужд спорту...

А Катя?.. Катя была прелестна, молода, обаятельна...

С первой секунды этой их встречи её поразила странная манера, с которой теперь держался Максимов, свободная, независимая и вместе с тем особая своим напряжённым вслушиванием в собеседника, когда тот почти материально ощущал внутри себя присутствие его, Максимова, взгляда. Ей было знакомо это состояние - она не сразу поняла это, - у неё оно тоже возникало, когда её вдруг начинало неудержимо тянуть к кому-то и когда она очень хотела настроиться на душевную волну этого человека, повинуясь желанию постичь его и по возможности приблизить. По тембровой окраске слов, по акцентам в произносимых им фразах, по интонации и ещё по многим другим признакам вплоть до таинственной и всем непонятной телепатии, в которую Катюша верила безоговорочно, она оценивала душевное состояние собеседника и это иногда заставляло трепетать её всем своим существом, спрятавшимся за так хорошо замаскированной скорлупой, от близости их человеческих начал.

Она поняла его, и сердце ошалело забилось в ней - Максимов хотел, чтобы она приблизила его, - и обжигающее чувство струёй ударило в голову.

Сейчас она, вдруг почему-то устало, доверилась этому чувству и, когда Максимов вёл уже её по выставке, задерживая внимание на наиболее удавшихся работах, в какой-то момент ощутила, что он, Павел Ильич, до того внутренне напряжённый и страждущий её внимания, понял её и раскрыл её тайну, обнаружил и её скорлупу, и трепетавшую за нею душу, и всё-всё, самое дорогое и любимое, и в этом дорогом - вспыхнувшее в ней совершенно внезапно чувство любви к нему и тут же натолкнувшееся на такое же ответное, настолько похожее на её, что она готова была заплакать от счастья, которого, как оказалось теперь, она никогда и не знала.

Когда они прощались, Катюша подала ему руку, высоко, как для поцелуя.

Максимов мягко взял её руку в свою, нежно пожал и, задержав всего на мгновение дольше необходимого, отпустил. Она, уловив это, одарила его взглядом таинственных глаз, и в нём он прочитал желание, потрясшее ею.

Он молча стоял перед нею, как мальчишка, без плаща и головного убора - так и вышел на улицу, - и ветер, уже холодный по-осеннему, лохматил его шевелюру.

- Вы зайдёте ко мне? - спросила она просто, будто приглашала его не в гости, а на службу по делам.

Максимов поспешно заверил её, что зайдёт непременно, и спросил, когда это было бы всего удобнее для неё.

- Приходите хоть сегодня, - опять нежно улыбнулась она глазами и добавила тихо. - Я вас буду ждать.

Ей не хотелось уходить. А Максимову нестерпимо жгуче вдруг захотелось приблизиться к ней и поцеловать в губы. Он отчётливо представил это, как на картине, и уже сделал какое-то ненужное сейчас движение вперёд, но она поняла и, опережая его, отступила. Ещё раз улыбнувшись ему на прощанье, Катюша повернулась и пошла, быстро, уверенно, всё дальше и дальше отдаляясь от него.

А он стоял, и ему отчего-то тоже не хотелось уходить. Он как будто еще ощущал её ладонь в своей и её душу, слившуюся с его душой. С двух сторон его обтекал людской поток покидавших выставку, и вряд ли существовало в мире что-нибудь более важное для него сейчас, чем то состояние, в котором он находился.

В тот же вечер, возвращаясь домой, Максимов под фонарём отыскал в записной книжке номер её телефона, второпях вписанный им туда на выставке, и из уличного автомата позвонил.

Она отозвалась в трубке непривычно низким, но удивительно лёгким голосом.

- Это я, - по-дурацки неожиданно сказал Максимов и не сразу продолжил. - Максимов.

Она засмеялась искренним, чистым смехом, и Максимов окончательно потерял дар речи.

- Вы меня простите, - пролепетал он. - Я проходил мимо автомата и вспомнил...

Она снова радостно и надолго засмеялась и, нахохотавшись, сказала:

- Если Вы будете вспоминать обо мне, проходя мимо каждого автомата, то, боюсь, мы с Вами ничего не сможем больше делать, как только говорить по телефону.

Катя стала говорить ему что-то своё, что волновало её сегодня, домашнее, чисто женское, а Максимов, не особенно вникая в смысл её речи, наслаждался переливами её голоса. Низкий, мужской тон его переходил плавно в высокий, женский, и наоборот; полутона, играя, наполняли его, перегоняя друг друга. Она рассказывала в лицах, меняя интонации и варьируя тембром, и он подумал вдруг, что присутствует в театре одного актера.

- Что же Вы замолчали, Максимов? - услышал он, и смысл сказанного не сразу дошёл до него. - Я тут закончила давно говорить, а Вы не соизволите продолжить, чтобы поддержать разговор. Уж не замёрзли Вы там в своей будке?

Максимов представил себе, как он, замёрзший, жалобно скулит в телефон, лёжа в собачьей будке, и расхохотался.

- А почему Вы смеётесь? - недоумённо спросила Катюша. - Кажется, я догадываюсь - Вы от холода лишились разума. Бедный Максимов! Так берите же скорее такси и поезжайте сюда. Я отогрею Вас кофе.

- Нет, нет, - улыбаясь, проговорил он. - Я ещё в своём уме. Просто представил себя в собачьей будке.

- У Вас определённо начались галлюцинации, - пожалела его Катюша. - Немедленно приезжайте! Что у Вас там стучит? Наверное, зубы?

- Я считаю деньги. Смотрю, хватит ли мне на такси.

- Бедный художник! Садитесь скорее, пока Вы ещё в состоянии двигаться! Так уж и быть, я Вас встречу и выкуплю у таксиста. Согласны?

Максимов согласился.

3

Они стали встречаться у неё дома.

Он приходил, она ждала уже его, заводила неизменный кофе со сладостями - её фигура ей это позволяла, поэтому что-нибудь всегда было припасено, - и они говорили, говорили, любуясь друг другом. Максимову нравились её суждения - откровенные, иногда слишком, точные, обнажавшие внутреннюю суть людей и вместе с тем прощающие им человеческие прегрешения, которые, - Максимов знал, - при желании обнаруживались у каждого. Любой грех можно было пристально рассматривать, холить и лелеять так, что он вдруг начинал расти, затмевая собой всё остальное, большое и чистое.

Максимов не мог представить, чтобы в присутствии Катюши кто-то мог позволить себе низкую двусмысленность или скабрёзный анекдот. Природой ей был дан редчайший по нынешним временам человеческой жёсткости дар открывать в дядях глубоко спрятанные благородные начала и порывы, чем-то неуловимым помогать им проявить лучшее, не стыдясь этого как слабости и не боясь потому показаться смешными. Она была катализатором человеческих отношений. Потом, после общения с нею, они могли и сами удивляться собственной смелости и собственной чистоте. Чем она достигала этого, оставалось тайной, но распространяла она её на всех, - в этом он был уверен.

Приходя к ней, Максимов словно купался в чувстве собственного очищения от тягот жизни с её заботами, комиссиями, выставкомами. Он понимал, что сидя здесь, в пригревшей его квартире, с женщиной, о которой мог только мечтать, он катастрофически теряет время. А время Максимов ценил выше всего на свете, даже выше собственной жизни. Он отдавал себе отчёт в том, что выйдя отсюда, долго ещё будет находиться под колдовским влиянием Кати, делающим в последнее время совершенно невозможным нормальный процесс его работы.

И в то же время он вдруг стал явственно ощущать, что незапятнанная, хрустальная чистота их отношений, какое-то сверхъестественное понимание друг друга как самого себя со всеми причудами и сумятицей, есть нечто более значительное для него, чем пусть сильное, но всё-таки временное увлечение, чем даже весь багаж его жизни и славы, которые уже грели его существование огнём избранности и с которыми он уже нёс пока неясно напоминающие о себе замыслы, дремлющие и ожидающие его как жертву будущей славы.

Что-то менялось в нём, уценивалось, как меняется мир лишь радом с талантом. Какая-то часть существенных ранее жизненных представлений вдруг обрела такую мизерную цену, что он испугался. Он не мог, не привык переоценивать значение женщины в жизни мужчины-творца, в своей собственной жизни, над этим просто никогда не задумывался, но влияние на него Катюши оказывалось таким огромным, значительным, таким трагически предсказуемым для его творчества, что поневоле он стал всё чаще и чаще ловить себя на мыслях, раньше никогда не посещавших его, - о ценности собственного творчества в Искусстве с большой буквы. Утилитарные ценности, престижность, и до того особенно не задевавшие его, и слава, цель честолюбивых натур, отошли в ненаблюдаемую им часть пространства и замолчали.

Однако, это не было ни депрессией, ни кризисом, это было что-то другое.

До встречи с Катей, всё так перевернувшей в его существовании, он жил только работой, отдавая ей все свои силы и черпая их, в свою очередь, в её результатах, в удовлетворении от её воплощения. Семейная жизнь ему не удалась, о чём всегда он думал достаточно спокойно, с долей некоторого сочувствия к себе. Он и не был семьянином и в этом никогда не тешил себя иллюзиями. В отношениях с женой ощущался известный холодок и натянутость, благоразумно не доводимые ими до обострения. Дети выросли, были уже дочти взрослые - сыну семнадцать, дочери девятнадцать лет. Ими он редко когда занимался - и в этом он был откровенен с собой, - минуты общения с ними бывали нечасто, но дети постоянно тянулись к нему, интуитивно чувствуя его напор, благородство и волю. За них он был спокоен.

Испугала его не возможная перемена в семейной жизни - Нет! - хотя он и об этом вдруг начал задумываться, вопреки своему, заведённому ещё в юности правилу - меньше рассуждать о вещах неглавных. Он ощутил внезапно ужаснувшее его ничтожество трудов своих, их чернорабочую тщету, прикрытую лаком доведённого до затмевающего всё остальное самолюбия, истерического желания во что бы то ни стало выделиться из общества себе подобных, осуществляемого тонко, мастерски, но холодно. Он казнил себя своею человеческой совестью с откровенностью безжалостного инквизитора.

Да, он делал своё дело честно. Никто не может упрекнуть его в передёргивании или, хуже того, в компиляции. Но внутренний голос вдруг обрёл такую силу, такую убеждённость в собственной неправоте, что Максимов на некоторое время перестал принуждать себя работать. Раньше он знал, что принуждение, насилие над собой необходимо в любой деятельности, чтобы стало возможным и завёршенным задуманное. Но вдруг сейчас Максимов отчётливо увидел, что такая жестокость по отношений к себе, принудительное форсирование сил в мыслей, заставляющих двигать кистью лишь по инерции, выхолащивало чувство, всегда и во все времена являющееся целью искусства. Фанатичного исступления души не хватало на весь путь и оно подменялось волей. Форма давила собой, преобладала. Это было естественно, как характер - изменить его мало кому удавалось, да и то ценою жизни. Естество проявлялось во всём, а уж в таком тонком деле было видно невооружённым глазом.

Неожиданно открытая им холодность в собственных картинах и поразила его больше всего.

Это и было основной причиной уценки незыблемых представлений, вбитых им в свою голову с помощью учителей, общества, с помощью друзей, и это стало его озарением и одновременно рождением нового видения, появление которого в обычных, любых других, условиях и при ординарных обстоятельствах он мог ожидать всю жизнь и не дождаться, как не были осчастливлены подобным многие и многие такие же, как он, почти все.

Исключение составляли лишь те, кто был отмечен Богом, дьяволом, кем-то или чем-то ещё, кто проявлял поистине нечеловеческую, космическую, зоркость и воплощал её вопреки всему, что могло тут же яростно броситься на экзотический плод и кровожадно уничтожить его. И уничтожалось, и гибло многое, - Максимов знал об этом. Не принятое в своих кругах пропадало, бессильно гибло, а сколько замыслов ещё более гениальных умирало вслед за этим в головах его создателей! - кто может подсчитать потери, потери от непонимания душ? И лишь ничтожные крохи пробивались через годы.

Ох уже не мог писать по-старому, что-то пока неясное вызревало в его душе, он слышал его зов, но не мог угадать его формирующееся лицо. Мощь, энергия парадоксов неповторимости - вот что это будет. Но уловит ли он рождающееся, сможет ли понять его, раскрыть для других? А если нет? Если он бездарен? Что тогда? - Бросить всё и подаваться в подёнщики, извозчики, в маляры, которых и без того хватало в искусстве?

Почему для осознания всего этого ему нужна была именно Катя и встреча с ней, Максимов мог только догадываться.

4

А Катюша светилась от счастья. Взор её полуприщуренных, глубоких, зовущих глаз озарился. Иногда она взглядывала на Павла Ильича, широко распахивая глаза, и Максимов, ощущая в груди сладостный комок, замирал. В такие моменты он отмечал, что зрачки её глаз действительно подсвечивались изнутри.

Она пригласила Максимова погулять и повела его по любимым ею местам.

Они долго бродили в Коломенском по уже тронутой лёгким морозцем траве. Катя щебетала без умолку, и, слушая её, Максимов не переставал удивляться. Оказалось, что она хорошо разбиралась в архитектуре и потому засыпала его названиями и терминами архитектурной науки. Прогуливаясь между строениями и деревьями, она прочитала ему целую лекцию о старине.

- Ой, Максимов, - восхищенно проговорила Катюша, когда они вышли на берег Москвы-реки. - Какая красота! Если бы я была художницей, я бы это писала каждый день.

И счастливо засмеялась.

Спокойная вода отражала стальное небо, река делала поворот, и с высокого берега, на котором они стояли, и река, и Коломенский собор с нависшим над ним тяжёлым небом и холодным осенним ветром соединились в душе Максимова в одно целое, и - ему показалось - этим завершилась докатина эпоха в его жизни. Может быть, отсюда пойдет он другой дорогой?.. Может быть, может быть...

Ему нестерпимо вдруг захотелось поделиться с Катей своими тяжёлыми, разрывающими голову мыслями, услышать от неё слова сочувствия и уверения в его способностях, в том, что придёт ещё и к нему радость работы, придёт непременно, но он промедлил, и после долгого молчания и созерцания ими окружающей их грустной картины Катя сама, непостижимым образом угадав его состояние, неожиданно для него повернулась и, глядя прямо в его глаза, участливо спросила:

- Трудно, Максимов?

Он посмотрел на неё печальными, потемневшими глазами, в которых отражалась отливающая серебром река и тёмное небо, и ему стало теплее и от этих слов, и от того, что она поняла его, поняла без длинных, нудных речей. Стало легче.

Ничего не сказал он ей тогда, улыбнулся, сжал ей с благодарностью руку, и мрачная картина, окружающая их, перестала казаться ему символом прошлого, и даже церковь празднично засветилась вдруг на тёмном фоне предзимнего неба, и сам он, может быть, впервые в жизни ощутил не просто понимание его другим человеком, а какое-то таинственное единение, опору, безоговорочную принадлежность ему этой удивительно красивой женщины, способной так соединиться с ним.

5

Под Октябрьские праздники он получил приглашение от своих старых друзей провести вечер в их обществе. Немного подумав, он позвонил Кате и рассказал ей о приглашении.

- А почему ты мне говоришь об этом? - выслушав его, спросила Катя.

- Потому что я хочу, чтобы та пошла со мной.

- Максимов, - укоризненно пропела она, - а хорошо ли это? Твои старые друзья меня не знают.

- Достаточно того, что тебя знаю я, - упрямился он. - И они тебе понравятся, вот увидишь.

- А понравлюсь ли я им? - вот в чём вопрос, товарищ принц... Ну, хорошо, хорошо, уговорил. Когда и куда прикажете явиться мне?

- Я заеду за тобой. Завтра к шести вечера.

- Договорились. Я жду тебя. Целую.

Назавтра Максимов с раннего утра торчал в мастерской. Именно торчал, как он сам определил свое пустое времяпрепровождение там. Работа, как стало уже дурным правилом в последнее время, не продвигалась ни насколько. Он начинал и бросал, старался закончить, клал последние штрихи, отходил, смотрел и в ярости, о существовании которой в таком объёме у себя он раньше не догадывался, отворачивался. Потом, успокоившись, начинал снова.

Раньше он любил работать по утрам. Искусственное освещение не мешало ему. После долгих поисков, раздумий и экспериментов он устроил себе в мастерской сочетание люминесцентного света нескольких типов ламп с обычными, искажения цветопередачи почти не наблюдалось.

Иногда он исступлённо работал с вечера до рассвета, мог вообще забыть о течении времени.

Обычно он, заслышав внутри себя художнический зуд, заранее запасался едой в расположенном неподалёку маленьком ресторанчике, где к нему давно уже привыкли и, как своего, подкармливали. Два больших, приобретённых им в зарубежной поездке, ярко расписанных термоса всегда стояли на полке в шкафу в полной готовности. 0н педантично следил за их чистотой, даже когда не пользовался ими. Воды в мастерской было сколько угодно, и Максимов пил чай, часто, много, испытывая умиротворение от самого процесса чаепития.

Катю в мастерскую он не водил - не любил праздношатающуюся публику - и не терпел, когда проникали в его тайны, давили своим присутствием и, как ему казалось, влияли на уже находящееся в работе, на ожидающее своего часа законченное, но не вынесенное на обозрение, и, наконец, на замыслы.

К вечеру он, усталый и выпотрошенный неудавшимися попыткам, навёл порядок в мастерской, снял перепачканную привычную робу, умылся, причесался, облачился в толстый, мешковатый, ручной вязки свитер и, посмотрев на себя в зеркало, задумался.

В мыслях о Кате, о предстоящей встрече он оттаял немного, в незадавшийся день стая постепенно отодвигаться всё дальше и дальше, но ленивая усталость, измотавшая его, сидела в нём противной ноющей занозой, всё ещё пытаясь опустошить смысл и обесцветить краски их свидания и её первого представления друзьям, чего так хотел Максимов и чего страшился. И вползал откуда-то извне в его душу страх, скользкий, холодный, коричневый, страх за их слишком романтические отношения, когда в них, по-юношески беззащитных, не было места ни семейным, ни общественным проблемам и драмам, без чего связь натур в наши дни начинает казаться слишком малообещающей и хрупкой в своей однобокости.

Максимов не задумывался над тем, что он мог дать Кате,

а тем паче и мысли не допускал о какой-либо взваливаемой им добровольно себе на плечи ответственности за их будущее. Оно для него существовало только в его работе, будущего в семейной жизни или в отношениях с женщиной Максимов не признавал, как проходящее, нефиксируемое, невозможное в перенесении его на холст. В своей жизни он лишь отчасти руководствовался благими душевыми порывами, из чего иногда получались хорошие картины, и дух рационализма был ему не чужд.

Потом, резво взбегая по ступеням лестницы Катиною дома к знакомой двери на третьем этаже, он внезапно почувствовал в себе щемящую, опасную нотку разлуки, новый для себя мотив устрашающего одиночества, в котором только что неожиданно обретшая опору исстрадавшаяся душа может вдруг опять оказаться над бездной.

Подобного Максимов никогда не испытывал, и новые, появившиеся в нём ощущения, заставили теперь прислушаться к себе.

Что бы ни делал сейчас, в последние дни, Павел Ильич, где бы ни находился, он жил, словно пьяный, постоянным волнующим присутствием Катюши и тем странным для него, неслышным ответом своей души, в котором, неясно почему, была непоколебимая уверенность, что всеми своим мыслями и чувствами, всей своей истосковавшейся женской сущностью Катя живет им и только им.

Максимову не хотелось думать о самом худшем, и он попытался отогнать неприятное чувство, так не вязавшееся c безоглядной, какой-то религиозной верой в Катюшину преданность. Даже сегодня ему удалось это сделать, и довольно легко, и от уверенности его, от осознания незначительности затраченных для этого волевых усилий, грустные события сегодняшнего и предыдущих дней не приобрели острой, фатальной окраски, как бывало с ним раньше, до Катюши, когда сознание личной своей ненужности близкому человеку время от времени захлестывало его.

Какая-то живительная сила наполняла душу, приподнимала её до патологической, нечеловеческой самоуверенности в непогрешимой правильности задуманного, и поэтому, нутром презрев свалившуюся на него неудачу, сейчас он не делал из неё, как раньше, трагедии, а принимал её, как необходимый этап, требующий безоговорочного преодоления и приближающий его к цели.

Он был уже готов к другой неудаче, измотывавшей душу, может быть, несравнимо больше и, возможно, похожей на предыдущую своим конечным результатом, как близнец на брата. Жизнь как непрерывная цепь приближающих к задуманному попыток, когда-нибудь должна была вознаградить его.

Это было новое, что носил теперь в себе Максимов.

Ореол таинственности, сверхъестественной силы, физически ощущаемой им, появился в самом его существовании и сопровождал его постоянно, как появлялся он вокруг некоторых, непонятно как сработанных, отмеченных гением и потому волнующих всех, картин. Это хорошо ощущаемое им чувство причастности к Богом избранным, несмотря на естественно возникающие сомнения и опасения, заставляло Максимова верить в свою исключительность, родившуюся совсем недавно, и появление которой, казалось, было закономерно подготовлено всей его каторжной, сверхчеловеческой пыткой, называемой любимой работой, в течение многих лет с полнейшим пренебрежением радостям человеческого бытия и общения даже с близкими по духу людьми.

Таинственный огонь освещал теперь его путь. Он уже знал, в каком направлении нужно было идти - искать чудо, рожать его. Наступал его звёздный час, и нужно было готовиться услышать бой сказочного механизма, необходимо было копить силы, чтобы вынести на этом пути все невзгоды, мыслимые и немыслимые, умножить их и совершить то, ради чего он появился на свет, - открытие.

Такие мысли, если можно их назвать мыслями, а не ощущениями и мелодиями, проносились в голове Павла Ильича, когда он, перепрыгивая через ступеньку - стрелки его небесных часов уже миновали цифру шесть, - взлетал по лестнице к двери, которая стала для него входом в священную обитель доброй феи.

6

А Катюша, взволнованная его неожиданным предложением и, как ей казалось, надвигающимися, такими желанными переменами в холодной своим одиночеством жизни, плохо спала ночь, мучилась, вставала и прогуливалась в темноте спящего дома, страстно желая успокоиться, но покой не приходил, и она, зябко передёргивая плечами, закутывалась в шерстяной плед и шла в кухню, где сидя в старом, большом, доставшемся ей от прежних жильцов, кресле, маленькими глотками пила молоко, оставленное с вечера на случай бессонницы, и сумбурно и радостно размышляла над предложением Павла Ильича, не желая того, но невольно рисуя нежные картины своего выстраданного будущего, когда рядом с нею тут, на кухне, и там, в комнатах, всегда будет находиться он, Максимов, - самое любимое, самое нежное, самое необыкновенное существо, которое любит её больше всего на свете и боготворит так же, как и она его.

Весь следующий день больше всего её волновало, в каком туалете она покажется знакомым Павла Ильича. Мучимая своими мыслями, она кое-как досидела де середины рабочего дня и отпросилась у начальника, шутливо сообщив ему, что сегодня решается вопрос для неё чрезвычайно важный, причём, гораздо более важный, чем всё остальное на свете - работа тоже, - и она готова те несколько часов своего отсутствия на рабочем месте, которые подарит ей он, её начальник, скомпенсировать потом в любом удобном ему виде. Руководитель её, человек абсолютно положительный в семейной жизни и поэтому несколько заторможенный, был приятно польщён таким к нему обращением и, хотя не жаловал, да и не любил - все это хорошо знали, - когда кто-нибудь выпрашивал отпустить его, соизволил разрешить. Она галантно поблагодарила его и, наскоро собравшись, поспешила домой.

У неё было в чём пойти в гости. Но женская слабость, делающая женщин женщинами, - их врождённая страсть быть абсолютно независимой от других особей того же пола, часто даже ценой полной зависимости от диктатора-мужчины, и потому толкающая их на неисчислимые, бесплодные и даже этим вызывающие зависть женской половины жертвы, - диктовала проявить характер и заявить о себе как об интересной, современной даме сразу, от входной двери квартиры, куда с Максимовым они сегодня отправятся...

За свой ум, вышколенный многолетним опытом в разных компаниях, она не беспокоилась - его оценят, как это бывало не раз, но насторожить дам и привлечь к себе внимание мужчин она должна будет уже по одёжке - с первого на неё взгляда.

Сверхмодные туалеты готовились ею тщательно. Заранее предполагая ситуацию, подобно выпавшей, она уже неделю по вечерам прилежно изучала броские предложения журналов мод, придирчиво оценивая их, заглядывала в старые, затрёпанные подшивки, памятуя, что лучшее новое - это забытое старое, благо ходить для этого ей никуда не требовалось: Катюша от моды старалась не отставать и все, что имело к ней какое-то отношение, аккуратно собирала. Кипа вырезок, журналов, собственноручно сделанных ею зарисовок хранилась на кухне за швейной машиной. Вечерами она, не торопясь, выбирала из них очередную порцию и, предвкушая удовольствие, с ногами устраивалась в старом уютном кресле и принималась за работу.

Нежной мелодией тихо мурлыкал под боком радиоприёмник. Было уютно, спокойно, радостно.

Сейчас ей требовались последние усилия, чтобы закончить задуманное.

Шила она быстро, иногда всю вещь делала за вечер, начиная от выбора необходимой ткани в магазине, когда, не спеша прохаживаясь между стойками с полотнищами, критически их осматривала и ощупывала, морщась и вздыхая по поводу цен, и до самого последнего момента - любования собою в обнове перед зеркалом. Такие эпизоды случались у неё нередко и затягивались, как правило, за полночь.

7

Сегодня к приходу Максимова всё было готово.

Она услышала звонок у входной двери, положила на подставку утюг и, оставив платье, которое гладила, в халатике и шлёпанцах на босу ногу бросилась открывать дверь.

Быстро втащив медлившего Павла Ильича в прихожую, хлопнула дверью, радостно и по-детски доверчиво заглянула ему в глаза.

Максимов, взволнованный остротой первых мгновений встречи, растерялся.

- Я тебе нужна? - хитро щурясь, шёпотом спросила его

Павел Ильич заморгал и, подавленный её энергией и доверчивостью, стоял истуканом, всего лишь согласно кивая в ответ.

Заворожёно глядя ему в глаза, она медленно приблизилась и вдруг упала ему на грудь, вцепившись мгновенно окаменевшими пальцами в отвороты его плаща.

Лицом она зарылась в выбившийся из полураспахнутых пол шарф, приятно пахнувший освежающим запахом Максимовской мастерской и невыветрившимися остатками мужского одеколона. Волосы ее тут же защекотали ему подбородок и нос, но он жадно вдохнув их нежный аромат, ещё ниже опустил своё лицо.

Замеров, они упивались близостью своих соскучившихся друг по другу тел, неуспокоившихся в разлуке и так желавших одно другого.

Встреча с Катей ошеломила Максимова как ошеломляло теперь каждое с нею свидание. Общее же дело, - казалось, и всего-то - посещение друзей Павла Ильича, - похоже, сближало их окончательно. Домашняя обстановка, привычный ей старенький халатик, открытые, беззащитные ноги потрясли его. Забытым уютом задела его волна вдруг неожиданного тепла, растаяли остатки едва уловимых льдинок отчуждения в душе, и Максимов, стоя в напряжённой позе и бережно поддерживая ослабевшее и сразу отяжелевшее тело Катюши, осоловел. От бешено забившегося сердца, от ударившей в голову нежности Максимов находился в состоянии, близким к помешательству. Все неприятности дня растворились в ослепившей его любви. Катюшино прерывистое дыхание жгло ему грудь.

0н смутно припоминал, что подобное чувство испытал, когда первый раз взял на руки маленький спеленутый красный комочек жизни, который называли его дочерью.

Время исчезло, и им казалось, что они вечно могут стоять так, находя в упоении друг другом и цель, и средство своего существования.

Катя тихонько шевельнулась у него под руками и, медленно приподняв лицо с прищуренными и вздрагивающими веками, жадно потянулась полураскрытый ртом. Максимов, как удар тока, ощутил внезапное соприкосновение своих и её губ, их зовущую податливость и закрыл глаза. Её руки обвили его шею, и она со всею силою, на какую была способна, прижалась к нему.

Они стали уже задыхаться, когда Катюша как-то боком выскользнула из его объятий, по-девчоночьи смутившись и отведя взор в сторону, одернула на себе халатик в бросила:

- Раздевайся! У меня утюг.

И опережая его, начала быстро расстёгивать пуговицы на его плаще. Их руки сталкивались, Максимов ловил её пальцы своими, сжимал нежно, но она, полузакрыв глаза и дрожа, как в лихорадке, выдёргивала их и еле слышно шептала, убеждая больше себя, чем его:

- Всё, всё. Больше ничего не будет.

Она повторяла: «Всё, все …», и Максимов понимал, что это «всё» означает лишь одно - всё тут его, навсегда и бесповоротно, и ничто и никто ей не нужны, кроме него, Максимова, который стоит истуканом вместо того, чтобы взять её на руки и нести.

Находясь в полузабытьи и двигая лишь руками, она ещё несколько мгновений подождала его. Не дождавшись, выхватила из его рук плащ, быстро повесила и, мелькнув застывшей полуулыбкой, повернулась и кинулась в кухню.

- Проходи, Максимов, в комнату, - громким низким голосом крикнула она оттуда всё ещё стоявшему в прихожей и охваченному сладким дурманом Павлу Ильичу. - Не стой! Я сейчас. Да приходи в себя побыстрее - будешь оценивать мою работу.

Максимов прошёл в комнату и рухнул в кресло.

Понемногу ощущения сказочного ребячьего сна отпускали его. Он окончательно ещё не очухался, когда в дверях показалась Катбша.

- Я сейчас буду переодеваться, здесь за дверцей шкафа, а ты, Максимов, отвернись. Хоть мы и свои, но подсматривать нехорошо.

Она ласково посмотрела на Павла Ильича, и у того опять провалилось сердце.

Боковым зрением он видел, как она сбросила халатик, кинула его на диван и, белея телом, стала натягивать через  голову сильно шуршащее платье. Максимову не к месту пришла в голову мысль - а ведь и в прихожей, и в другой, большей комнате у нее есть открытые зеркала, не то что это - в шкафу, где достаточно места и нет его стесняющего присутствия.

А Катюша, не догадываясь ни о чём, поправляла механически волосы, ладонями разглаживала складки платья и хотела лишь одного: чтобы Максимов был рядом, чтобы ощущение его тела своим не проходило, не исчезало, - и поэтому она переодевалась тут, открывая себя и шурша платьем, чтобы звук этот возбуждал в душе Максимова ответные искры, к ловила их.

- Застегни, Максимов, пожалуйста.

Она выскользнула из-за дверцы шкафа и, повернувшись к нему спиной, отклонила назад голову и свела лопатки.

Максимов вскочил на ноги и протянул руку. Там, где начиналась молния, уже виднелись её голубоватые трусики. Он неловко потянул за металлический язычок, но всё платье вслед за этим движением приподнялось, и он, растерявшись, остановился.

- Придержи, Максимов, - чувствуя его затруднения, пропела Катюша.

Другой рукой Максимов сгрёб в щепоть выступающие складки и, стараясь не прикасаться к бьющему жаром телу, осторожно потянул снова. Волна, сметающая у него в голове все мысли, опять ударила его, как только он выпустил платье из рук, и он увидел её всю, невысокую, изящную, с отведёнными назад плечами и выступающей спереди гордой остренькой грудью, и обнял её сзади, прижавшись к её спине и ощутив горячими ладонями её живое нежное тело.

Она замерла. Потом, быстро повернувшись вокруг своей оси, прижалась на мгновение телом и губами и тут же вырвалась.

- Всё, Максимов, всё, - полузакрыв глаза, повторила она обессилено. - Платье помнём.

Она посмотрела на него странным, далёким и научающим взглядом.

- Максимов, ты скоро вернёшься с неба на землю? Поговори со мной. Ты посмотри на платье. Ну?

Она покрутилась перед Максимовым, прошлась, выбрасывая вперёд бёдра, так, что платье на ней в такт движениям заколыхалось, ожило.

- Превосходно! - выдохнул Максимов.

Да, Катюша была прекрасна.

Ему захотелось сказать ей об этом, о своих желаниях, о том, что на платье нет ни одной лишней складки, оно гармонично и закончено. Но он снова понял, что произносить будет бесцветные, ничего не выражающие слова, и его лепет, ещё не состоявшись, стал ему противен.

Катюша, улыбаясь, глядела на него и понимала, что творится в душе у Павла Ильича. Она попыталась простить ему и его желания, и его несказанные слова, и даже то, чего пока не ощутил в себе Максимов, но должен был скоро ощутить; лицо её вдруг стало несчастным и  на нём отразился страх, внезапно охвативший ее.

Детская радость поблекла в ней.

Резко развернувшись, Катя выскочила ив комнаты.

Максимов почувствовал, как у него сжалось что-то в груди, в солнечном сплетении, неприятно зашлось сердце х как холодный вихрь вдруг пронесся во всём его теле сверху вниз. И ему стало плохо.

Что-то роковое, непоправимое, опять окружило его, тяжёлым, удушливым туманом заволокло ближние и дальние возможные  его ориентиры, и как в бредовом сне Максимов почувствовал, что не сможет ничего сделать, чтобы изменить надвигающуюся катастрофу. Это было похоже на паралич, когда нельзя двинуть ни ногой, ни рукой, но только на паралич воли.

И так же внезапно вслед за этим что-то живое оборвалось в нём, словно перерубили канат, на котором он висел, и он полетел в чёрное, зияющее небо невесомости, и удушливый комок из желудка подкатил к горлу, и одновременно заныли внутренности, о которых раньше он и не думал.

Всё это пронеслось в его голове в считанные мгновения, н вдруг вспышка яростной непримиримости к судьбе охватила его и бросила за нею.

В тёмной и потому, казалось, прохладной кухне спиной к нему, упершись лбом в поблёскивающее оконное стекло, стояла Катя и, сгорбившись, сумрачно смотрела на выхватываемые светом раскачивающегося под ветром фонаря голые ветви, на соседние крыши и дома, манящие огонькам горящих окон и на чёрное небо с невидимыми, быстро проносящимися на нём тучами.

Губы её шевелились, лицо было неподвижно, из затуманенных и несчастных глаз медленно выкатывались одна за другой слезинки.

Он подошёл к ней сбоку, взял её ладонь в свою и, лаская пальцы, чуть слышно спросил:

 - Что случилось, Катя?

Она горько и удручённо дёрнула головой и нлчего не ответила. Максимов понял, что она вряд ли что-нибудь скажет о происшедшем, и ему показалось, что всё это могло случиться в другом месте и в другое время.

8

Они стояли у окна, молча глядя сквозь него в не видя того, что происходило на улице. Катя сглотнула подкативший к горлу комок, успокоилась и, утерев слезы, попыталась улыбнуться:

- Ну что, Максимов, - мы ещё же опоздали?

Он посмотрел на часы. Было около восьми вечера, друзья, как правило, засиживалась за полночь, а то и до утра, привычные к такому режиму.

- Вполне успеем. И наговоримся, и …

Он хотел продолжить, но не нашел, что сказать, и окончание фразы повисло в воздухе, выдавая его растерянность.

Катя сказала:

- Сейчас. Я приведу себя в порядок.

И она пошла в прихожую к зеркалу, оставив его одного в тёмной, неуютной кухне.

Было слышно, как она что-то переставляла, открывала и закрывала дверцы, как негромко постукивали парфюмерные принадлежности о столик. А он всё стоял у окна, не в силах отделаться от потрясшей его картины.

Там, внизу на земле, освещаемой уличными фонарями, ходили прохожие и дул по-зимнему холодный ветер, но всё это было так далеко, что казалось нереальным.

Он провел пальцем по чёрному стеклу и ощутил его холод и твёрдость. Перед глазами у него стояла Катя, одинокая и потерянная, и жалость к ней, обида на её незадавшуюся судьбу кольнула в груди. Максимов нонимал, что ему легче, - в живописи он находил то, что она уже потеряла - забота о дочери канула в прошлое, а он, Максимов, как объект её внимания оказывался неблагодарным. Нужна ли вообще в любви благодарность? - этого он не мог сказать. Тому, кто отдавал свою любовь, как будто бы нужна, и в то же время, он чувствовал, что это было противоестественно, и требовалась не благодарность, а ответная любовь и внимание, на которые он не хотел и не мог растрачивать себя. А Катя требовала, молча, может быть, неосознанно, конечно, неосознанно, и Максимов оказался в положения древнего осла меж двух охапок сена с той лишь разницей, что у него те было выбора и, следовательно, не было надежды на их общее будущее.

Вторично ярость непримирения накатилась на него, но он не дал ей разбушеваться и подавал.

Он вышел из кухни.

Катюша стояла в прихожей снова собранная, как пружина, и пристально смотрела на него. Ой улыбнулся:

- Пора?

Без прежней радости она глядела ему в глаза. Не отводя взгляда, она шагнула к нему и остановилась.

- Знаешь, Максимов, давай никуда не дойдём!

- Как? - растерялся Максимов. - А друзья? Обещали.

- Ты обещал, ты я позвони. Придумай что-нибудь. Скажи, что не можешь.

Перемена, происшедшая с Катей, озадачила Максимова. Внутренним чутьем он угадывал боль, разрывающую её душу, но никак мог постичь того, что такая умница, как она, вот так запросто, поддавшись секундной обиде в ответ на его непонимание - объективное непонимание, - может разрушить их такую хрупкую, нежную связь душ, их любовь. Неужели? - спрашивал себя Максимов. Что-то большое и неожиданно неприятное для него вклинилось между ними и начало отравлять необыкновенную атмосферу, в какой оба жили в последнее время, и отрава эта невидимо и неслышно принялась в их душах за своё чёрное дело, выворачивая их противоположной стороной, изнанкой, зияющей старой, незаживающей раной.

- Ты плохо себя чувствуешь? - тихо спросил Павел Ильич. - Ты больна?

И в который раз в этот вечер он поразился реакции Кати. «Лучше бы ты, Максимов, не спрашивал!», - прочитал он мысль, мелькнувшую в её глазах, и на Максимова одно мгновение глядело такое невысказываемое словами страдание, что мучившая его жалость толкнула его в спину, он шагнул к ней и обнял.

- Катя, - страстным шёпотом произнёс он, - Катенька! Прости! Я ужасно невнимателен к тебе. Прости! Катя!

Катя бесстрастно и молча высвободилась из его объятий, обошла его стороной и вошла в комнату. Максимов, снова не понимая случившегося, помедлил немного и последовал за нею.

Она сидела на диване, заложив ногу за ногу и, откинувшись назад, внимательно смотрела на него.

- Проходи, Максимов, садись, - сказала она спокойно и показала глазами на место рядом с собой.

Он сел близко, вполоборота к ней, касаясь своим коленом её ноги. Она не пошевелилась.

- Мой наряд, Максимов, рядом с твоим - королевский бриллиант рядов с булыжником, - холодно оглядев его с головы до ног, полупрезрительно сказала она.

Максимов почувствовал, что непроизвольно начинает краснеть, как мальчишка. Не ушат холодной воды, а бездна разверзлась под ним.

- И где ты только достал этот идиотский свитер? Скажешь адрес?.. Или промолчишь снова?..

Максимов не понимал, как себя вести. Он лишь оцепенел. Он почувствовал, как жарко ему в злополучном свитере.

- Снимай это уродство, Максимов. Расплавишься. А хочешь, - глаза её снова засветились, - я свяжу тебе наишикарнейший, наимоднейший пуловер? А, Максимов?.. Соглашайся!..

- Мне и в этом хорошо, - пролепетал непришедший в себя Максимов.

- Тебе-то хорошо... - задумчиво протянула Катя и не стала договаривать.

«Ну ж дурак!», - почудилось Максимову в недосказанном. До него дошло, что гроза миновала и можно передохнуть.

- Наимоднейший, конечно, можно, - успокаиваясь, полушутливо сказал он, - но зачем же так?

- Как? - удивлённо подняла брови Катюша.

- Мне тебя жалко.

- А ты что же - не стоишь того, Максимов? Ах, какие заботы! Женщину не жалеть, женщину любить надо, Максимов. Чему тебя в школе учили?

Максимов пожал плечами, а Катя продолжала:

- Ну так что? - Хочешь пуловер?

И не дожидаясь от него ответа, сказала:

- Не хочешь... Не желаешь быть обязанным. - Усмехнулась. - А я хочу быть обязанной! Тебе! - И жалобно попросила. - Обяжи меня, Максимов, ну чем-нибудь обяжи! Мне так хочется!. Ну не молчи, Максимов, не бойся! Твои слова я все знаю наперёд, что бы ты ни говорил … Ну! Ты мне ничем не будешь обязан. Никогда! Обяжи меня!

Она замолчала и отвернулась от него.

- Да, я - молчун, - тихо сказал Максимов, - я не привык много говорить. Но это не означает, что я вообще не умею говорить. Я - художник. И я такой от рождения.

- И твой язык - краски! - саркастически засмеялась она. - Ты что - обиделся на меня, Максимов?.. Пустое... Разве на меня можно обижаться? Но с друзьями же ты о чём-то говоришь?

- У тебя такой напор, - горько усмехнулся Максимов, - что мне трудно вклиниться между твоих мыслей. Я не успеваю.

- Это потому, Максимов, что мыслей у тебя нет.

Он вопросительно посмотрел на неё, хотел возразить, но она не адла:

- Да, да, Максимов, не удивляйся! Обо мне мыслей в твоей голове нет. Они - не обо мне. А мне нет места рядом. Правильно?

Она, улыбаясь, глядела по-прежнему на него, ждала, пока он прокрутит своё мысленное кино, и от этого ему стало не по себе. Действительно, о Кате, только о Кате и больше ни о чём, мыслей у него не было. Он не мог вспомнить, чтобы когда-нибудь определял ей место впереди. Думал о себе, о друзьях, живых и ушедших, в основном, о работе, но чтоб главной в его жизни была она - Не! - не было. Свидания, ожидания и желание встреч - всё это он пережил и переживал, но это было его ближайшим будущим. Необходимость существования Кати для себя Максимов вывел давно, и этот вывод преследовал его своей фатальной неизбежностью, и всё же отдавать ей первенство в ряду своих интересов не собирался. Он считал, что жертв, принесенных им в своей жизни, уже хватало. И то, что любое новое требует от него части его сущности, - в этом он не сомневался. Максимов был убеждён, что жизнь - это сплошное жертвоприношение, любые отношения подразумевали компромисс, а уж такие, как у него с Катей, и подавно. Серьёзно к такому он готов не был. Он понял это, и его удивило лишь, что Катя, вычисляв его поведение, заранее знала, как будет он реагировать на её предложение. А поняв это, он внутренне поежился.

- Катюша, - сказал виновато Максимов, - ты прости меня. Ты же всё понимаешь. И без слов.

- Доброе слово и кошке приятно, - мягко, но с горькими нотками в голосе произнесла Катя, давая понять всю глубину её страданий.

Она ведь не была виновата в том, что понимала так много. Что же ей теперь - и не разговаривать? Ах, Максимов, Максимов! Кому помешали когда-нибудь тёплые слова?

Она вскочила на ноги и заметалась до комнате в своём нарядном платье.

Через минуту в квартире гремела музыка. Катя, светясь таинственными глазами, танцевала под неё, выделывая умопомрачительные телодвижения, а пристыженный Максимов с тоской во взоре смотрел на неё.

- Ладно, Максимов. Прощаю, - попыталась она перекричать грохочущий оркестр. - Давай праздновать сами, иди сюда.

Н она схватила его за руку, стащила с дивана, и Максимов был вынужден последовать за нею и топтаться увальнем в центре комнаты, а Катя извивалась вокруг него и трясла руками и головой.

Бодрое настроение вернулось к ней. Она засуетилась по-деловому, потянула Максимова в кухню, и скоро уже там играла музыка, пахло кофе, а Максимов, разомлевший от уюта и нежности, смеялся над остротами Кати, начисто забыв ошеломившие его сцены и собственную растерянность, и лить иногда тонкое, щемящее чувство тревоги, с которым он шёл сюда, девало о себе знать.

Катюша цитировала наизусть отрывки из любимых книг, отдавая предпочтение парадоксам и разного рода афоризмам. Максимов, сам никогда не старающийся слово в слово запоминать читаемое, тупел от такого количества непререкаемых истин. Они от души хохотали над их скрытым смыслом, изощряясь в противоречивых толкованиях утверждений талантов, и у них получалось так весело, так иногда нелепо, что от этого фейерверка у них кружилась голова почище, чем от вина.

Они стали разговаривать друг с другом, пародируя парадоксы и по необходимости тут же изобретали своя, не хуже писанных, и Катя их мгновенно запоминала, а через некоторое время вдруг начинала уже ими приправлять разговор с Максимовым, отчего тот, только что сам с умным видом придумывающий эти максимы, шалел - так нелепо и не к месту, а иногда удивительно к месту, выстреливала ими Катюша.

Уходил от неё Максимов поздно. На улице уже почти никого не было. Катюша вышла проводить его, накинув на новое платье плащ. Они остановились у входной двери в подъезд и долго стояли так, молча и влюблёно глядя в глаза друг друга. Налетавший ветер шевелил её волосы, забрасывал их на лоб, мешал смотреть, фонарь напротив освещал её лицо, бледно высвечивая его на фоне чёрного дверного проёма.

Глядя на неё, Максимов почувствовал вдруг страстное желание бежать в мастерскую и писать её такой, какая она была сегодня, сейчас.

В приливе нежности к ней он протянул вперёд руки, взял её за локти, и ощутив ответное её желание, приблизил. Она только успела прошептать:

- Правильно, Максимов.

Он поцеловал её в губы. Она не сопротивлялась.

Потом последовали необязательные, холодные - «Слишком холодные, казённые», - подумал Максимов - слова и, удаляясь от неё, Максимов явственно ощутил молчаливый её зов, умоляющий его остаться, а он, пересиливая себя и её мольбы, уходил.

 

В эту ночь Максимов работал исступлённо и вдохновенно. Катино лицо постепенно проступало на холсте, лунным светом заливая пространство мастерской. Отовсюду оно притягивало его взор своей колдовской аурой. Казалось, ветер проносился по комнате и шевелил обрамляющие лицо волосы.

К рассвету, позднему и хмурому, работа была закончена, и успокоенный и выпотрошенный Максимов в полном изнеможении рухнул на диван.

9

Прошло несколько дней. Максимов пригласил Катю на прогулку, и она согласилась. После полудня они поехали в Царицыно. Катюша, будто ничего не произошло, снисходительно и по-доброму подтрунивала над ним, её голос переливался всеми возможными тонами - от низкого до высокого, а Максимов, упиваясь музыкой ее речи, всё так же отмалчивался большую часть времени и был благодарен ей за то, что она не лезла к нему с расспросами, не интересовалась деталями его работы, замыслами, то есть тем, о чём так не любил вести беседы Максимов. Назойливость и беспардонность праздношатающихся по чужим головам иногда приводила его в ярость, но он её не показывал, только удивлялся, как некоторые хорошо знакомые ему художники с упоением, достойным иного применения, распинались перед пустыми и поверхностными ценителями.

Лишь изредка Катя осторожно, вскользь, касалась в своём щебетании больных мест, и то не вопросительно, а скорее разведывая его настроение, но, видя нежелание Максимова, перестала напоминать о них. Она вновь и вновь удивляла его.

Гуляя по шершавому покрывалу из опавших и уже пожухлых под морозами листьев, она, смущаясь и ласкаясь щекой о рукав его плаща, преданно взглянула ему в глаза и спросила:

- Хочешь, Максимов, я спою тебе? Романс …

Максимов, огорошенный, смотрел на неё, как на ребёнка. и улыбался.

- Ну же, Максимов! Я обяжусь. Не молчи!

- Конечно, хочу! - выпалил он.

В парке было безлюдно, они единственные бродили тут, шурша грязной листвой. Их окружали деревья, старые и потому всякое, наверное, видавшие. Ровное, серое небо давило на плечи этих гигантов и ветки устало свисали с них. Подслушивать было некому, и Катя запела.

 Максимов мог поклясться, что подобного голоса он не слыхал никогда. Такое немыслимо было приобрести сколь угодно упорными занятиями, никаким тренингом, утончённо поданный профессионализм не мог идти в сравнение - природа наделила Катюшу даром, ещё одним - и каким! - а, может, это было просто естественным продолжением её сверхчеловеческого обаяния.

Мысли проносились в его голове быстрыми, жгучими искрами, задевая и обжигая сознание, душа же его была покорена пением Кати. Её сильный, низкий, необычайно гибкий в своих вариациях голос, с лёгкой грудной вибрацией открыл в ней такую мощь, такую концентрацию силы и таланта, какие невозможно было предположить, глядя на её худенькие плечи и хрупкую фигуру.

Черты лица её стали резче, взгляд серых расширенных глаз ушел в себя, она пела так серьёзно, так искренне и так отдавалась пению, чтоо Максимов представил её на сцене, в длинном тёмно-вишнёвом платье в ярком освещении прожекторов, таинственную я недоступную.

Когда она замолчала, он, потрясённый, долго приходил в себя, потом проговорил горько и взволнованно:

- Какие таланты скрыты в женщинах я как легко они распоряжается ими! Ты - чудо! Твоему голосу цены нет. Как могло случиться, как случается, что такая жемчужина пропадает втуне? Почему?

- Ах, Максимов, не всем же был знаменитыми и такими важными, как ты. А я пою.

- Где? Кому?

- Друзьям.

В голосе Максимова зарокотало возмущение:

- Я неважно разбираюсь в музыке, вокале. Да, неважно. Но талант от бездарности отличу. Нужно быть круглым дураком, чтобы не понять то, что я сейчас слышал.

Катя поежилась. Она впервые видела Максимова таким резким, непримиримым, и уже пожалела о случившемся.

- Я сделала глупость, Максимов, прости, - она взяла его руку выше локтя и сжала. - Я виновата, зачем нам ссориться?

- Не о ссоре речь, - всё так же взволнованно продолжал Максимов.

- Но идёт к этому, - тихо, словно про себя, сказала Катя.

- Скольких я видел женщин, - не обращая внимания на её реплику, говорил он, - одарённых так, как среди нас, мужчин, одарены лишь самые великие. Художниц, талант которых мог затмить многих и многих мужчин. Но они сами но мелочам тратили то, чем их одарила мать-природа. Проходили годы, и их затягивали будни, растерянным оказывался дар, нереализованным, а сами они - погрязшими в быте, в семейных конфликтах, - им хотелось семейного уюта и домашнего счастья в муже и детях, а страсть таланта звала в другую сторону. Они разрывались меж этих огней. И, в конце кондов, на первое место, как у любой обычной женщины, у них выдвигались семья, любовь или просто мужчины, а хуже всего, когда их сжигало н их дело. Как много женщин даже не подозревают о своём даре!

- Но природа много и спрашивает с нас, Максимов. Мы продолжаем род человеческий, - с интересом глядя ка него, сказала Катя.

- О, да, с природой шутить не надо. Но стоит сотне одарённых женщин броситься в искусство, как наши мужские таланты померкнут.

- А тебе не кажется, Максимов, что мы поменялись ролями? Кто из нас женщина - ты или я? Или тебе мало современных эмансипированных дам мужеподобного вида?

- Это разные вещи-попытался возразить Максимов.

- Вещи, может быть, и разные, - не дала ему продолжить Катя, - а женщина есть женщина. И я не хочу заниматься мужским делом, лезть напролом и хитрить одновременно, превращать себя в машину по добыче ценностей.

- Произведений искусства, - поправил её Максимов.

- И произведений искусства тоже, - не приняла Катя. - Мы и так бежим вперёд с такой огромной скоростью, что не успеваем смотреть по сторонам. Мы друг друга не видим. Только вперёд и вперёд. А ты предлагаешь бежать ещё быстрее.

- Да … - в задумчивости покачал головой Максимов. - Как ты понимаешь ...

- Только так, Максимов, и не иначе. И ты тоже. Работать - до посинения, драться - до убийства. Только любить нет времени. И ты хочешь, чтобы и мы были такими же? А вам останется рожать детей и переводить через дорогу старичков? - смеялась Катя.

- Тебе весело, а мне грустно. Ещё древние говорили: не дать раскрыться таланту - совершить преступление.

Катя поморщилась.

- Максимов, я стара уже для таких разговоров. Могу только успокоить тебя, что ничего не происходит зря. Мы, женщины, ничего не закапываем, как тебе кажется. Мы передаём свои таланты детям, и было бы странно, если бы происходило по-другому. Если это мальчик, он может быть и художником, вот, например, Максимовым, а если девочка, как моя дочь, то может быть, опять останется только ждать. Мальчика. - Она улыбнулась, - Ты понял, Максимов?

- Ты отказываешь женщинам в реализации таланта? - удивился Максимов.

- Не всем, не всем, - поспешила Катя. - Зачем так прямолинейно! Кому повезло - пожалуйста! Реализуйте. Но почему обязательно таким жестоким путём?

- Потому что другого нет! - почти крикнул Максимов.

- Тогда пусть решает сама! - в тон ему повысила голос Катюша.

- Но надо ещё и понимать! А мы не понимаем, и никто нас не учит.

- Так ты что же, отец родной, - высоким голосом пропела Катя, - и меня учить? Учить жить по-другому?

- А почему и нет? Ещё не поздно.

- Поздно, Максимов, поздно. И не смотри на меня так, словно хочешь проглотить!

- Нет, я тебя не буду глотать. Я возьму тебя  за руку и отведу.

- Куда, позвольте узнать? - усмехнулась Катя.

- В театр, - отрезал Максимов.

- В народный ... - она засмеялась. - Ну и юморист ты, Максимов.

- А хотя бы и в народный, - заупрямился Максимов.

Катя, прищурившись так, что её и без того узкие глаза превратились в тонкие щёлки, изучающе смотрела на него.

10

- А ты меня знаешь? - после долгого молчания, в котором Максимов почувствовал отчуждение, тихо спросила она. - Ты меня знаешь? Нет, Максимов, ты меня не знаешь  ... А я прошла и через женское, и через мужское. Ты ведь не знаешь, как я установила в квартире телефон и как у меня появилась вторая комната? Была-то у меня одна - меньшая. Вторую занимала совсем чужая бабушка. Ты об этом не хочешь знать, Максимов? А у бабушки был дедушка, пьяница и матерщинник. Всё пропивал, бил свою бабку и выражался. Ах, Максимов, как он выражался! Я у него многому научилась, Так вот он, имея бабушку и восемьдесят лет, вдруг полез ко мне, когда бабушки его дома не было, а я одна стирала бельё в ванне. Он тихо вошёл и облапил меня сзади. А я только кажусь слабенькой. Я взяла его вот так.

Она быстро подошла к Павлу Ильичу, обхватала его руками, и Максимов почувствовал, что земля под его ногами качнулась, что она больше не служит ему опорой и что он уже летит по воздуху, нелепо размахивая руками.

Катя опустила его, и Максимов перевел дыхание. Лицо её было близко и бледно, но Максимов не поцеловал её. Она оттолкнула его и отступила. Тяжело дыша, жёстко продолжила:

- Головой в ванну сунула мерзавца, очухался родненький. Я для него старалась, Максимов. Как для участника чуть ли всех войн двадцатого века, добилась установки телефона. А ты, Максимов, пробовал когда-нибудь вот так просто установить телефон? А я женщина упорная. Пооббивала порогов достаточно, пока не подсказали, что делать. Я взятки давала, дорогой мой Павел Ильич. Даже когда бабушку взялась опекать после смерти дедушки. Вот откуда у меня вторая комната, Максимов. - Она отвернулась от него, помолчала немного и продолжила. - Ты, Максимов, ходишь со мной и думаешь, я знаю: «Ах, какая она замечательная, чистая, нежная, беспорочная!» А я, - она резко повернулась к нему, - и чистая и грязная, и нежная и грубая - одновременно. Ты ошибся, Максимов. Как ты ошибся! Я такая же порочная, как последняя потаскушка. Это я сейчас тихая, потому что никого видеть не могу, кроме тебя.

- Я жила и воспитывалась, Максимов, в деревне, где никто не думал про большие дела. Театр, художники, академия, - она усмехнулась, - были так далеко. Кино и то не всегда. Я жила тем, что видела. Нравилась техника, и я стала шофёром, шоферюгой. Мне никто не подсказал, кто я, что я. Не встретился человек, который посоветовал бы беречь и развить голос. Да разве у меня сейчас голос! Дребезжание треснувшей старушки. А тогда... А я не знала. Я всего сама добилась.

- Потом - вычислительные машины. Очень захотелось в них разобраться, пошла работать техником, - голос у нее потеплел, обабился, она улыбалась. - В институт поступила на вечерний. Специальность - техническая кибернетика. И тут началось. Табунами вокруг ходить стали. Куда от них деться? Ты меня за кого держишь-то, Максимов? Эх, ты, провидец! Это я сейчас такая тихая, примерная, а была... Из-за меня один в тюрьму попал. Главный инженер... Сволочь, каких мало. Мне-то семнадцать было, вот он и скрутил. Здоровый был, не то что ты. Ну, я тоже не лыком шита. Так вот в разные стороны на разные хлеба и подались.

- А я - дура дурой, любви захотела, думала - со всеми она, эта самая любовь. Бестолковая. Ну и пошло. Вот и подвернулся мой благоверный, вытащил, спас, и, как видишь, не для себя старался. Попользовался, правда, тоже. Всё болел, - она презрительно усмехнулась. - Ни капельки не любила его, ну нисколечко. Он  мне на всю жизнь охоту отбил мужиков приваживать. А они, дураки, льнут.

- А я? - одними губами спросил Максимов.

- Ты - другое дело, Максимов, - снова бабьим голосом пролепетала она, - Ты мне только скажи, что тебе надо, и я достану. Всё сделаю. Но ведь не скажешь... - Она в отчаянии отвернулась от него и по щекам её заскользили теплые комочки слез. - Ты ходишь и молчишь. Тебе же ничего не надо, Максимов, - она резко повернулась к нему, - Не хочешь говорить и не говори! Не надо! Я не обижусь, поверь, - жалобно пролепетала она. - Это от счастья, понимаешь? Ты у меня, как будто внутри, весь, как ребёночек, когда его носишь - все боишься стукнуть обо что-нибудь. Максимов, дорогой мой, я же вижу, как тебе тяжело. Не говори, не надо! - она заметила попытку Максимова и закрыла ему ладонью рот. - Для тебя любовь - ступенька, перешагнешь и - дальше, выше. А для меня - всё, понимаешь, всё, Максимов, - и, как в бреду, продолжала. - Ты знаешь, а я к бабке ходила, чтобы она отговорила меня от тебя, отворотила бы. Ничего не получилось. Но я ещё пойду.

Она затрясла головой, слезы ручьем потекли у неё по лицу, она не вытирала их. Глаза её были почти закрыты, лишь поблёскивали иногда между сомкнутых век, когда выкатывающаяся слезинка выталкивала собою предыдущую.

Максимов, не ожидавший такого, в который раз уже стоял истуканом и не знал, что предпринять. Сердце его опять сжалось в точку и эта точка щемила сильней и сильней.

- Я стала истеричкой, Максимов. Я тебя так люблю, что иногда думаю: нам нельзя быть вместе. Мы не сможем - мы не будем видеть ничего вокруг. Но ты же художник! - она в отчаянии протянула к нему трясущиеся руки. - Тебе нужны глаза, чтобы видеть окружающее, не одну меня. Меня можно только чувствовать. Ты ослепнешь, да, Максимов? Ты уже ослеп? У тебя же ничего не выходит! Я вижу! - Она жалобно и горько заплакала и прошептала. - Из-за меня.

Максимов схватил её дрожащие, сопротивляющиеся руки, с силой потянул её на себя и обнял. Она упала ему на грудь и разрыдалась навзрыд. Он обнимал её плечи и, нежно поглаживая их одеревеневшими ладонями, повторял: «Катюша, Катя, дорогая, родная, успокойся. Всё будет хорошо, всё образуется». И что-то ещё. Пронзительное и непоправимое, что жгло уже всю его грудь, страшное и холодное в своём роковом стечении вдруг обрушилось на них нестерпимым, жгучим кольцом, в котором трудно было дышать и которое сдавливало сердце всё больше, неотвратимо надвигая предстоящую неизбежность прощания.

 

Почти молча провели они оставшееся до расставания время, лишь изредка перебрасываясь самыми необходимыми словами. Оба были подавлены, им было неловко за служившееся.

Максимов не верил в расставание навсегда - не мог, не хотел, - вся его суть, вся его логика восставала против этого. Такое было противозаконно, противоестественно с точки зрения природы, оно противоречило человеческому смыслу.

Катюша взглядывала на него с тоской и любовью и жадно, будто действительно в последний раз, впитывала в память его губы, лоб, глаза - всё то, дороже чего не было для неё на свете предмета.

В голове у неё всё отчётливее выстраивалась неопровержимая в своей последовательности цепочка, доказывающая, что злая судьба, сведя их вместе, лишь посмеялась над ними так же, как над многими другими. И что для Максимова было бесспорным в логике их единения, ей казалось одним порочным алгоритмом взаимных ошибок, проявлением чисто человеческой слабости, уступок друг другу в естественном желании обладать. И они пошли на поводу у чувств, хотя разум давно уже подсказывал ей другое.

11

Максимов был настолько поглощён работой, что не сразу сообразил, что звонят у входной двери. «Кто бы мог быть в такую рань?» - недовольно подумал он и пошёл открывать.

В мастерскую к нему захаживали редко, в основном только братья-художники и то лишь затем, чтобы разжиться чего-нибудь, что у них неожиданно кончилось. Все знали его привычки и старались не отвлекать от основного дела.

Шли уже далеко не первые сутки его добровольного заточения и он стал уже чувствовать, что свежесть начинает улетучиваться потихоньку и приближается утомление. Но это не страшило его. По своему опыту он знал, что усталость часто преподносит подарки, какие невозможно вымолить у судьбы в здравом уме, и нужно лишь умело воспользоваться этим и потом на ясную голову придать подаренному нужную огранку.

У Максимова наконец-то пошла работа. Мучения кончились и, почти физически ощущая необходимость каждого штриха, забывая обо всём на свете, он работал и работал.

Он выбирался из своей берлоги только затем, чтобы пробежаться до ресторанчика и обратно. Единственными его собеседниками в это время были работники общепита. У Максимова был приличный запас чая, сделанный заблаговременно, и он пил этот напиток почти непрерывно, черпая из него свою бодрость.

Усталости он не замечая, свежесть восприятия притуплялась редко, иногда, безо всякой связи с текущими за окном по небесному расписанию сутками, он начиная ощущать тяжесть в нижней половине тела и тогда садился и работал сидя. Потом, когда тяжесть перемешалась вверх, ложился, не раздеваясь на диван, укрывался тонким шерстяным одеялом и, всё ещё живя в движениях и смещениях красок и линий, не сразу засыпал. Проспав несколько часов бурным, с картинами, сном, вскакивал и, будто не было перерыва, всегда начинал с того места или с той мысли, на которых кончил накануне, повеселевший и заряженный.

Он вспоминал о Кате, подумывая даже, что хорошо было бы ей позвонить, успокоить, что-то, похожее на угрызение совести, начинало ворочаться в нём, но стыд отступал под бешенным напором торжества, лень или нежелание отвлекаться брали своё, и Максимов легко забывался во всепоглощающей его силе.

Потом, где-то на своём нескончаемом пути, он опять вспоминал о ней, о её преданности и любви, появлялось непреодолимое желание вдруг бросить всё и бежать к ней, чтобы увидеть её глаза, бежать, как есть, в эту секунду, в заляпанной робе и с грязными руками.

Но удивительно - даже не думая о ней, он ощущал её присутствие во всём, что его окружало как единственный смысл своего существования и всего человечества в целом, как то, ради чего, после творчества и одновременно с ним, можно жить, ради чего можно отдать себя, не задумываясь и не приценяясь.

И Максимов отдавал всё, что мог, и больше - то, чего раньше не было и быть не могло, что раньше ему было недоступно и что помогла открыть ему в себе Катюша.

 

... Максимов открыл дверь. За порогом его мастерской стояла Катя.

- Катя? - сказал он растерянно. - А я и не знал.

- Можно? - спросила она, улыбаясь. - Здравствуй, Максимов. Я только посмотреть на тебя. Сейчас уйду. Я плохо спала и подумала - уж не случилось ли чего с тобой?

Максимов закрыл дверь и теперь стоял, глядя на неё.

- Проходи, проходи. Как я рад, Катюша! А я тут - работаю, - он засуетился, протянул к ней руку, хотел дотронуться до её руки, но спохватился, вспомнив, что его руки запачканы, и, тоже улыбаясь, растерянно развёл ими в стороны. - Всё в порядке. Как видишь...

- Вижу. Слава Богу, - облегчённо сказала Катя и попросила. - Можно, я поцелую тебя, Максимов?

Пахнув на него запахом духов, она подошла к нему почти вплотную, приблизила к его лицу своё и, внимательно рассмотрев его, легонько поцеловала в губы.

- А небритый какой! - удивилась она и нежно провела по его щеке ладонью.

- Извини, Катюша, не успел, - виновато сказал Максимов.

- И постарел, осунулся. По ночам работаешь? - Максимов кивнул. - Хоть ешь?

- Да, - уверил он. - Конечно. И сейчас у меня есть. Хочешь? Наверно, и не позавтракала?

- Не суетись, Максимов, - попросила она. - Я сейчас уйду. Не буду тебе мешать.

- Посиди, если можешь, - сказал Максимов и повернулся. - Вот на диване.

- А ты будешь работать. Только при таком условии. Согласен?

- Хорошо. Чаю хочешь? Сейчас приготовим.

- Давай я сама. Ты покажи, что где у тебя лежит. Я буду тихо, тихо.

Максимов указал, где можно раздеться и привести себя в порядок, провёл её к шкафу, открыл дверцы и ознакомил с содержимым.

Катюша начала хозяйничать, сам он отошёл к мольберту, занялся прерванной её приходом работой. Он попытался отвлечься, но это не удавалось.

Катюша уже приготовила чай, уселась с чашкой в руке на диване и, отпивая небольшими глотками, молча смотрела на Максимова.

Наконец он оставил в покое холст и, взяв лист картона, сангиной стал быстро набрасывать Катины черты. Он впервые так открыто рисовал её. Она поняла, но ничего не сказала.

Максимов увлёкся, брал один лист за другим, менял сангину на уголь и лихорадочно наносил рукой линии, проявляя на картоне её лицо. Он поднимал глаза, щурился, точно прицеливался в неё, опускал их. Катя улыбалась, наблюдая за ним, и блаженное состояние счастья, домашнего тепла, наполнила Максимова, вытеснив на время тревогу. Неожиданно для него воедино слились любимая работа и любимая женщина, дополнив друг друга, то, что существовало раньше порознь, как две половинки его самого, единого и неделимого художника Максимова, Максимова-человека, который не мог представить свою жизнь без этой каторжной работы и без такой родной и одновременно такой далёкой Кати.

Катя поняла состояние Максимова и тоже позволила своей душе размагнититься, отойти от переживаний последних дней, в течение которых она и днём, и ночью изводила себя, особенно, конечно, но ночам, когда все заботы, отвлекающие её днём, отступали и нельзя было, как радиоприёмник, выключить в голове так опостылевший механизм.

«Если бы так было всегда!» - воскликнула про себя Катя. «И если бы этого было достаточно!» - прибавила она, и отрава её одиночества стала опять обречённо растекаться по телу. Тоска, непонятая Максимовым, и нежелаемая быть утолённой лишь частично, снова заныла в ней.

- Я войду, Максимов.

Она поднялась, и Максимов, отложив очередной лист, не говоря ни слова, пошёл мыть руки. Он понимал, что сейчас излишне холоден, однако состояние, в котором находился, не отпускало его, и он не стал противиться, боясь растрясти его неосторожный словом.

Чистыми руками он подал ей пальто.

- Хорошо тут у тебя, Максимов, - оглядывая в последний раз мастерскую, сказала Катя и подала ему руку. - Целоваться не будем?

Максимов позволил себе не согласиться с нею. Взяв её за локти, он осторожно приблизил её к себе и крепко поцеловал в губы. Отстранил и ещё раз поцеловал.

Глаза её были закрыты, запрокинутое лицо застыло в нетерпеливом ожидания.

Максимов подумал, что нужно бы сделать и такой набросок и разжал руки, Катины глаза открылись, влажно блеснули, и Максимову почудилось, как шепнули губы: "Прощай, Максимов!», и она выскользнула за дверь, и побежала, не дожидаясь лифта, не оглядываясь, и каблучки её сапожек отбивали то затихающую, то усиливающуюся дробь, доносящуюся до него из глубины лестничного провала.

«Прощай, Максимов!» - звучало в его ушах громче и громче, и смысл этой фразы громом дошёл до его сознания.

12

Ещё несколько дней провёл а своём убежище Максимов и лишь однажды, когда голос несчастья заглушил в нём всё остальное, позвонил ей.

Видимо, от переутомления он ослабел и его доконал злополучный грипп, с неделю перед этим сильно донимавший насморком. Его познабливало. Болели голова и горло, ныло сердце, но он продолжал работать, увеличив лишь перерывы.

Уже темнело, когда он вышел из дома. На улице выпад снег и белыми бабочками продолжала сыпать на землю. Синий зимний сумрак вот-вот должен был уступить место темноте, кое-где уже зажглись фонаря.

Максимов стоял в будке телефона-автомата и впервые просил её приехать. В трубке слышно было музыку и голоса.

- Максимов, я тебя не узнаю, - почти кричала весёлая Катя. - Разве ты забыл дорогу ко мне? Разве не для тебя всегда открыты двери моего дома? В любое время, даже ночью. Разве не тебя ради разогнала я всех? Максимов, ты можешь приезжать, когда хочешь.

И, прежде чем, повесить трубку, он ещё раз сказал:

- Я буду ждать. Если надумаешь, приезжай...

Она не приехала. Ни в этот день, ни на следующий... Несколько дней Максимов иногда подходил к окну и, пока ещё можно было разглядеть снующих внизу людей, всматривался в тёмные фигуры, стараясь угадать в одной из них Катю. Временами ему казалось, что он видит её, но сжавшаяся в ежа в его груди душа не улавливала ответного чувства, и фигурка пробегала мимо, даже не взглянув вверх, где у окна в тяжёлом раздумье стоял Максимов.

Потом он ещё несколько раз пытался звонить ей домой, но телефон молчал.

В один из дней неделя, когда болезнь отступила, Максимов отправился к ней на работу.

Институт, где работала Катя, находился далеко и, пока он добирался, в голову лезли нелепые мысли. И ему и ей в их отношениях было ясно всё, менять что-либо было поздно, и ехал Максимов на встречу с Катей скорее для того, чтобы, может быть, последний раз ощутить рядом её трепетавшую душу...

Между двух больших стеклянных перегородок с вращающимися, тоже из толстого стекла, дверьми Максимов увидел телефон, подошёл к нему. Отыскав в записной книжке номер Кати, позвонил...

Он стоял меж широких стеклянных стен, как в аквариуме, повернувшись лицом к монументально вздымающейся вверх мраморной лестнице, берущей начало в большом, расписанном его собратьями холле. Перед ним за перегородкой замерли на своих местах вахтёры, позади шумела проносящимися автомобилями улица.

Она сбегала к нему по лестнице, будто сходила с неба, недоступная, чужая, во что до сих пор Максимов поверить не мог. По-мальчишечьи странная надежда всё ещё жила в нём. Ему показалось, что и сейчас она подбежит к нему, радостно улыбнётся, как улыбается только она - во весь рот, по-девчоночьи, - протягивая на ходу руки, и на мгновение прильнёт к нему, замирая от счастья и жмуря глаза, коснётся горячими губами его губ.

Наваждение мелькнуло перед ним и ощущение необычного опять закричало в нём, вернуть которое из прошлого было не в его силах.

Она быстро приближалась, издали напряжённо улыбаясь и глядя ему в лицо; почти бежала, в стремительном порыве больше похожая на подростка в брюках и свитере. Катюша пересекла холл, и Максимову невыносимо захотелось прикрыть глаза и оказаться во сне, уже виденном и пережитом, и испытать ещё раз чувство, ускользавшие остатки которого он теперь ловил.

Он придержал тяжёлую прозрачную дверь, пропуская  Катю, и прямо перед собой увидел, как вспышку, вопросительно ждущие и - Максимов поразился - всё те же преданные ему глаза, умоляющие о чём-то. Он шагнул вперёд, неосознанно ловя неожиданно метнувшиеся навстречу руки. Она в страстном порыве вскинула их, обняла его за шею и, жарко шепча: «Пришёл, пришёл!..», прильнула с такой силой, что у Максимова заломило шею. Потом, вспомнив, где находится, Катя быстро отстранилась и отступила. Максимов в распахнутом пальто, с шапкой в руке топтался перед нею, растерянный и счастливый.

И вдруг совершенно неожиданно для неё и для себя, он сказал:

- Катюша, давай поженимся.

Влюблённый взгляд Кати сразу померк, она отвернулась от Максимова и уставилась взглядом в заснеженную даль улицы.

- И когда ты придумал это? - жёстко усмехнулась она.

- Всё будет отлично, Катя. Мы прекрасно заживём, - уже не веря собственным словам, пролепетал Максимов.

- Вряд ли. И потом - ты женат.

- Неужели это всё, Катя? - холодея, спросил он.

- А ты что хотел, Максимов? - Катя решительно посмотрела ему в глаза. - Почему ты раньше не вёл разговоры о женитьбе? А… - махнула она рукой, не желая говорить на эту тему. - Даже если бы и вёл, что изменилось? Это несерьёзно.

Максимову расхотелось разговаривать.

Они стояли рядом, смотрели сквозь толстое стекло на улицу, где тихо опускался на белую землю снег, и острое чувство разлуки всё острее и острее подступало к ним. «Новогодняя ночь», - подумал он, ощутив собою бездонную пустоту. Катя повернулась к нему и глядела глазами, полными слёз и страдания, ещё немного и она могла бы броситься к нему. Губы её горячо шептали: «Люблю, понимаешь? Всё равно люблю!».

В Максимове обрывались последние нити, соединяющие его с нею, она добровольно отказывалась и от него, и от любви, - он фиксировал это в своём сознании холодно, автоматически, как магнитофон, но понять происходящее было выше его сил.

Так они стояли долго, живя только глазами, окунувшимися друг в друга, не обращая внимания на снующих мимо людей.

Потом она просительно, сквозь блестевшие в глазах слезы, улыбнулась ему:

-  Ну, я пошла?

И он кивнул утвердительно головой, не в силах произнести хотя бы слово, и Катя поцеловала его в неживые губы, слегка коснувшись их, и близко-близко горько посмотрела в его остановившиеся глаза, запоминая их на всю жизнь, и пошла.

С середины лестницы она обернулась и увидела его там, внизу, в стекляшке, с шапкой в руке и таким, удаляющимся от неё навсегда, тоже запомнила на всю жизнь.

13

Максимов трудно переживая их разрыв. С появлением Кати в его жизни он обрёл, казалось, животрепещущий человеческий стержень, оправдывающий отсутствие видимого смысла его деятельности и заменяющий самый смысл. Его прежние, механически проводимые в постоянной занятости дни канули безвозвратно и он поражался потом, как мог он так жить, сам по себе, в работе, в подчинённости ей и днём, и ночью, не ощущая внутреннего единства себя со всем остальным и, главное, даже не подозревая о существовании в природе, в нём самом невидимой призмы отношений, расслаивающей одни краски и чувства от других, третьих, четвёртых... Они собирались в нём в отдельные образы, настолько яркие и характерные, что он, обладатель такого сокровища, мог теперь, почти не задумываясь, делить на нравственные и эстетические категории и людей, за поступки и порывы, и картины.

Его глаза приобрели зоркость, похожую на рентгеновскую.

 

Всё это время Максимов работал, совмещая несовместимое, выражая невыражаемое - яркое и контрастное. В работу он верил. Его жизнь, нормальный ритм которой прервался с появлением Кати, снова наладилась. Заседания, советы, комиссии - всё вошло в старое русло, и лишь иногда Максимов исчезал на несколько дней, запираясь в мастерской, и выходил оттуда похудевший и посеревший с трагическими и пронзительными глазами.

В конце зимы, когда уже днём таял снег, а к вечеру лужи покрывались морозными аппетитно хрустящими корочками, судьба занесла Максимова в знакомый район.

Уже зажигали фонари. Сырой и по-весеннему ароматный воздух приятно холодил лицо. Максимов шёл, довольный своими делами, и прошедшее вдруг ожило в нём. Его неудержимо потянуло снова в ту квартиру, к Кате, захотелось ощутить забытое блаженное состояние, увидеть тот подъезд, лестницу, дверь.

Не отдавая себе отчёта в том, что он делает, Максимов бросился к её дому.

Катя открыла дверь и, увидев его, побледнела. Самообладание, однако, не оставило её, она сдержалась и, через силу улыбнувшись и чуть помедлив, пригласила:

- Проходи, коли пришёл.

Максимов вошёл. Ощущая сковывающую его неловкость, как когда-то разделся. Она подхватила его пальто, но он не дал.

- Давай хоть шапку, - тоже чувствуй натянутость ситуации, сказала Катя.

Она взяла у него из рук шапку, маленькой ладонью с подрагивающими пальцами стряхнула невидимый на ней снег и положила на столик.

Максимов повесил пальто и прошёл за нею в комнату.

Они сели друг против друга в кресла. Она спросила, как он живёт, он что-то ответил, тут же забыв сказанное. Она снова спросила его о чём-то, он снова ответил, и тягостные паузы в их разговоре всё больше и больше заполняли пространство комнаты, напряжённо повисая в воздухе, и Максимов видел, как тяготится она этой встречей, для неё неожиданной, в которой она чувствовала себя чужой ему и должна была играть какую-то роль, как играла всегда, а роль не была подготовлена, и не было ни малейшего желания что-то разыгрывать; поэтому перед Максимовым открылась её беззащитная, обнажённая до боли и страдания душа, прежде прятавшаяся за скорлупой и нежелавшая больше там находиться.

- А как ты живёшь? - спросил наконец он.

Она усмехнулась одними углами рта. Неотрывно глядевшие на него глаза остались печальными.

- Как видишь, - она пожала плечами, не находя ответа. - Живу. Помирать не собираюсь.

Максимов понял, что пришёл сюда зря, ему не следовало этого делать, не следовало травить душу себе и ей, и он поднялся.

- Прости… Не подумал и зашёл, - излишне жёстко сказал он и двинулся к двери.

В её глазах метнулся испуг, краем глаза Максимов видел это, она отчего-то заволновалась, последовала за ним, и там, у входной двери, пока он одевался, стояла прижавшись к стене, в тени, и, съёжившись, будто от холода, жадно наблюдала за ним.

- Вот и всё, - сказал Максимов, застегнув последнюю пуговицу на пальто, и, взяв шапку, потянулся к двери.

- Нет! - бросаясь к нему, пронзительно крикнула Катя. Она повисла на нём, рыдания душили её. Максимов не знал, что делать, и растерянно повторял:

- Катюша, успокойся! Катюша...

Он попытался оторвать её от себя, но не смог. Кое-как он довёл её до стула и усадил. Кинулся в кухню и, наполнив чашку водой, принёс ей. С трудом отпив глоток, она задохнулась, поперхнулась им и закашляла. Кашель остановил её рыдания и, видя это, Максимов шагнул в сторону двери.

- Я пойду?

Она, соглашаясь, кивнула головой и с трудом произнесла:

- Да, да, иди. Я в норме.

Он быстро повернулся и бросился воя.

Ему ни о чём не хотелось думать и он бежал по ступенькам, как мог быстро, заглушая в себе голос плача по безвозвратно утерянной надежде.

Он выскочил из подъезда и ринулся по тротуару. Что-то побудило посмотреть его вверх, туда, где находились окна её квартиры, куда, он знал, его уже не заманит ничто.

Он ужаснулся - через балконные верила безвольно свесилось обмякшее тело Кати в страшной, обречённой позе. Её сотрясали рыдания, она беззвучно, с окаменевшим лицом и закрытыми глазами тянула к нему руки, всё ниже и опасней наклоняясь над пропастью.

- Что ты делаешь! - сквозь стиснутые зубы прокричал Максимов и бросился назад.

Задыхаясь от бешенного бега по лестнице, он в панике ворвался в квартиру. По комнате, закрыв глаза и вытянув вперёд руки, медленно и осторожно ступая, шла ему навстречу Катя. Он схватил её в охапку и почти донёс до дивана. Проходя мимо балконной двери, он, изловчившись, пнул её ногой, она закрылась. Уложив Катюшу на диван, он прикрыл её лежавшим тут же пледом и устроился на краешке рядом.

Бледная, с мокрым и отёкшим лицом, она лежала неподвижно на боку, изредка вздрагивая всем телом.

Максимов сходил в кухню, нашёл на полке аптечку и напоил Катю валерьянкой. Через полчаса она успокоилась, её воспалённые глаза приоткрылись и мутный, измученный взгляд остановился на Максимове. Он снова протянул ей чашку с водой, говоря:

- Попей, Катя. Пройдёт...

Она села на диване, взяла у него из рук чашку, отпила несколько глотков и тихо сказала:

- Иди, Максимов. Я больше не буду.

Максимов склонился к ней, слегка прикоснулся губами к мокрой щеке и вышел.

14

Прошло время. Максимов отличился целой серией работ, куда вошли картины «Осень в Царицыне» и «Современное Коломенское». Выставлял он и портреты. Страстность и необычность манеры были положительно отмечены критикой. Он стал получать большие заказы и по приглашениям участвовать в международных выставках.

Жил он холостяком, один, по-прежнему большую часть времени проводил за работой.

В мастерской у него самый дальний угол на антресолях занимали картины, где была изображена Катюша.

Одухотворённое её лицо светило с них тем огнём, который она излучала в жизни, и лёгкость линий подчёркивала собранную в комок энергию, ошеломлявшую всех, с кем бы она ни встречалась.

Иногда, очень редко, он доставал эти картины, расставлял их по всей мастерской, как бы устраивая инвентаризацию своим чувствам, застывшим в нём запретным и мучительным образам, странно конкретным, как место на антресолях, и, запершись и не отвечая на звонки, подолгу рассматривал их одну за другой. Освещённое луной лицо глядело на него...

Никогда и никому не показывал он эти работы...

Он вспоминал случившиеся с ним, но как-то нереально, словно эпизоды из кино. Ему не верилось, что это он пережил такие сильные чувства, для которых может больше не оказаться в его душе места.

Катюша вышла замуж, осуществив свою мечту, за какого-то усатого доцента и, как всем казалось, нашла своё счастье.

Случалось, однако, так, что на выставках в толпе посетителей он иногда видел её издали, скользил по ней взглядом, запечатлевая в своей памяти её лицо, улыбку, поворот головы, и с равнодушным видом отворачивался. Никогда больше не возникало у него желания подойти и заговорить с ней, и лишь всё ещё жившее в нём чувство несбывшегося, но достижимого идеала напоминало ему о том прекрасном своею таинственностью времени.

Катюша тоже наталкивалась взглядом на его фигуру. Отрешённый, как у многих других, взгляд её полуприщуренных глаз двигался дальше, по стенам и людям, и, казалось, забылось в ней всё, что было пережито когда-то. Лишь большая, чем обычно, серьёзность посещала её в такие минуты, да внимательный наблюдатель мог уловить, как дрожат её спрятанные за сумочку пальцы.

И он, и она не тянулись один к другому, они боялись, что не выдержат тяжести принятого на себя обета добровольной разлуки, страшились, что бросятся   один к другому, забыв обо всём на свете, в толпе, стоит лишь сделать кому-то из них первый шаг, одно неосторожное движение.

* Коллапс экономики и культ смерти как критерии нашей жизни * Пакт глобального Мира * Смена парадигмы жизни – обязательное условие выхода человечества из мирового кризиса  * Что такое критерий

25.11.2013

© Мирошниченко Г.Г., 2013